Думается, Абрам Моисеевич, давно бы простил своего непутёвого зятя (ведь не фашист какой, советский человек), но восемь лет как покоится его прах на новом еврейском кладбище: по центральной аллее — двадцатый участок, шестая могилка слева от края, кто не пройдёт, положит камешек. Так что не до дольних печалей нынче Абраму Моисеевичу, в горних империях витает.
Правда, есть ещё Большой Совет, который имеет право снимать в исключительных случаях заклятие коллегиальным решением. Но это — процедура. Долгая и копотливая бюрократическая процедура. Обслуживанием которой я, совершенно случайно узнав об этой грустной истории, и занимаюсь с переменным успехом уже без малого год.
— День добрый, Егор Владимирович, — без особого воодушевления поприветствовал меня верблюд, когда я присел рядом на корточки.
— Добрый, — согласился я. — Пива, Петр Романович, хлебнёшь?
— Не откажусь.
Я ткнул бутылкой в его потешную морду и он, забавно выгнув нижнюю губу, шумно высосал остатки пива.
— У меня хорошая новость, Пётр Романович, — нарочито бодрым голосом сообщил я. — Третьего дня получил письмо из Вены. Твоему делу дали ход, рассмотрение назначено на ноябрь. Как видишь, не зря я пыхтел. Все бумажки, что составил, благополучно прошли через секретариат. Правда, одну анкету всё же завернули, но это так, мелочь.
— Что там ещё? — пожевав толстыми губами, поинтересовался Пётр Романович.
— Да так, ерунда. Попросили уточнить биологический вид по общему классификатору.
Скосившись на меня полным печали глазом, Пётр Романович спросил:
— Уточнил?
— А как же, — успокоил я. — Уже даже обратно заслал.
— А это… Какой у меня вид?
— Нормальный вид. По латыни — camelus bactrianus.
— Кэмэл — знаю, а что там ещё за «анус» такой?
— Bactrianus. Это значит «двугорбый».
— Поня-я-ятно, — протянул он, и в его нечеловеческом голосе прозвучала человеческая грусть.
— Чего-то ты, Пётр Романович, нынче убитый какой-то, — обеспокоился я.
Он какое-то время мялся, не желая признаваться, но затем всё же разъяснил:
— Давеча опять дочка приводила внучку фотать.
— И как внучка? — спросил я как можно беззаботнее. — Растёт?
— Растёт егоза.
— Ну, и отлично. Скоро встретитесь, не долго уже осталось. Совсем чуть-чуть.
— Да-а-а уж, встретимся.
— Что-то не так?
Он помолчал, потом тяжело вздохнул и начал плакаться:
— Понимаешь, Егор Владимирович, только представлю, как всё оно случится, так просто выворачивает всего наизнанку. Тяжко… Ну сам посуди. Прихожу, звоню, Люся открывает и… Что скажу? Как объясню? Восемь же лет…
Я пожал плечами:
— Объяснишь как-нибудь. Не мальчик.
— Не простит.
— Куда денется, простит. Ну, а не простит, новую жизнь начнёшь.
— Какую?
— Человеческую. Какую же ещё.
— Не знаю. Ох, не знаю. А потом, знаешь что, Егор Владимирович…
— Что?
— Как буду жить обычной жизнью, зная, что мир не такой, каким его видят нормальные люди? Это же невозможно жить так, будто ничего не знаешь.
— Первое время будет, конечно, трудновато. А потом привыкнешь, и будешь всё случившееся вспоминать как жуткий сон. А воспоминание о сне это, доложу я тебе, Пётр Романович, совсем не то, что воспоминание о чём-то реальном. Это терпимо. Это укладывается в голове. Легко укладывается.
— Не знаю… Ох, не знаю
— А есть иные варианты? — спросил я его в лоб.
— Думаю, может, ну его всё нафиг, — выдержав паузу, вдруг огорошил он меня. — Думаю, может, мне и дальше вот так вот, верблюдом. А, Егор Владимирович? Как мыслишь?
— Поздно. Машина закрутилось.
— Ну, не знаю…
«И на кой мне нужен весь этот геморрой?» — подумал я, начиная всерьёз заводиться. Хотел пнуть впавшего в сомнения верблюда пыром в плешивый бок и сказать что-нибудь увесистое для приведения в чувства, но сдержался.
— Ладно, Пётр Романович, пора мне.
— Бывай.
— Новости будут, дам знать.
— Угу.
Энтузиазма в его зверином бормотании было ноль, и тут я всё-таки не выдержал, сорвался:
— Знаешь, Пётр Романович, что я скажу? Хорошо устроился вот, что я тебе скажу. Прикинулся верблюдом, лежишь тут на солнышке, овёс жрёшь, пиво пьёшь, и ни хрена не делаешь. Ма-ла-дец!
— Я не прикидывался, — вставил он. Хотел ещё что-то сказать, но не успел.
— Ты мужик или не мужик? — спросил я, пытаясь взять его на «слабо». И сам же ответил, подпустив в голос металла: — Думаю, мужик. А раз мужик, должен в первую очередь думать о других, а не о себе родном. О себе родном печалиться настоящему мужику вообще негоже. Последнее дело мужику о себе печалиться. У тебя, Пётр Романович, между прочим, жена есть, дочь, внучка, наконец, и ты за них за всех в ответе. Или мыслишь по-другому? Может, у тебя понятия стали кривыми под стать спине?
— Да нет, — пролепетал Пётр Романович.
— А раз нет, нечего слюни распускать. Уяснил?
— Уяснил.
— То-то же. И учти — я с тебя просто так не слезу. Я из тебя урюка сделаю человека.
Он глянул на меня огромными, влажными от слёз глазами и сразу отвернулся. Я надеялся, что он устыдился. Очень я на это надеялся.
В этот момент к нам подошёл фотограф, встал у меня за спиной и, похлопав по плечу, спросил:
— Ты это, мужик, чо?
В его голосе прозвучало непритворное удивление.
«Неужели, есть что-то странное в разговоре человека с верблюдом?» — подумал я.
Не знаю.
По мне, так ничего.
Интересно, а что было бы, если бы мне пришла в голову идея сказать правду? Как бы отреагировал фотограф, услышав от меня, что я не человек, а дракон, а верблюд не верблюд, а человек? Сдал бы меня в психушку, услышав правду? Или нет?